Татьяна глушкова. софия киевская

И литературный критик .

Биография

Родилась 21 декабря 1939 года в Киеве в семье физиков-рентгенологов . Сразу после начала Великой Отечественной войны родители были спешно эвакуированы вместе с институтом, в котором работали, в глубь страны. Таня вместе с бабушкой оказались на оккупированной территории . В мае 1945 года семья вернулась в Киев, но в 13 лет Таня осиротела - получившие высокие дозы облучения родители умерли. О своих родителях она написала: «Все в моей семье были беспартийные, их идеологию я определила бы как страстный культ труда во имя Отечества, культ всякого нестяжания».

Окончив в Киеве среднюю школу, в 1960 году она поступила в (семинар Ильи Сельвинского), который окончила в 1965 году. Дипломная работа - цикл стихов «София Киевская» - вызвала резкие нарекания руководителя семинара в условиях хрущовских гонений на церковь. Диплом удалось защитить спустя некоторое время благодаря поддержке Сергея Наровчатова - Глушкова работала экскурсоводом в Пушкинском музее-заповеднике Михайловское и в это время каким-то образом Наровчатов прочитал её «забракованную» дипломную работу и написал положительный отзыв, поспорив со своим бывшим учителем, Сельвинским: «Татьяна Глушкова и впрямь по-хорошему национальна в своём творчестве, без немого чванства и ненужной полемичности»; спустя полтора года после неудавшейся защиты Глушкова получила даже «диплом с отличием».

Первые стихи были напечатаны в «Литературной газете» (10 июля 1962) и «Дне поэзии» (1963). Первый сборник её стихов, «Белая улица», вышел в 1971 году и был доброжелательно встречен критикой. Затем последовали сборники «Выход к морю» и «Разлуки нет» (1981), «Снежная гроза» (1987), «Стихотворения» (1992), «Всю смерть поправ» (1997). Стихи отличались, по выражению Ирины Роднянской : «неявностью конечного смысла и содержательной уплотненностью». С начала 80-х годов в тематике стихов появилась грусть и трагедия любви; в это же время она активно включилась в общественный процесс, став на защиту народных ценностей и народной культуры, в издательстве «Современник» появился остро-полемическая книга статей «Традиция - совесть поэзии» (М., 1987). Глушкова вела полемические споры с Ст. Рассадиным , Л. Аннинским и другими о русской культуре, о литературных традициях.

ТОТ СТИХ, ЧТО СЕРДЦЕ БЕРЕДИТ

Дмитрий Шеваров
"Российская газета" - Неделя №5754 (81)
12.04.2012, 00:00

Эти стихи навсегда вписаны не только в русскую поэзию, но и в историю Отечества.

Когда не стало Родины моей,
я ничего об этом не слыхала:
так, Богом береженая, хворала! -
чтоб не было мне горше
и больней...

Когда не стало Родины моей,
я там была, где ни крупицы
света:
заслонена, отторгнута,
отпета -
иль сожжена до пепельных углей.

Когда не стало Родины моей,
я шла тропою к Неземной
Отчизне.
Но даже там, как на горючей
тризне,
не пел волоколамский соловей...

Когда не стало Родины моей,
в ворота ада я тогда стучала:
возьми меня!.. А только бы
восстала

Страна моя из немощи своей.
Когда не стало Родины моей,
воспряла смерть во всем
подлунном мире,

Рукой костлявой на железной
лире
бряцая песнь раздора и цепей.
Когда не стало Родины моей,

Тот, кто явился к нам
из Назарета,
осиротел не менее поэта
последних сроков Родины моей.

Татьяна Глушкова

Двадцать лет назад, ранней весной 1992 года, были написаны два стихотворения в память о Советском Союзе: "Час Беловежья" Татьяны Глушковой и "Плач о потерянной Родине" Бориса Чичибабина. Два реквиема, вобравших в себя немую боль миллионов людей. Два свидетельства. Если дети или внуки спросят нас: где мы были тогда, о чем думали, что переживали, а мы не найдем своих слов, то в помощь нам - слова поэтов.

Не счесть простым совпадением то, что авторы этих стихотворений родились в Украине. Борис Чичибабин (подробнее о нем мы расскажем в следующем выпуске) появился на свет в Кременчуге, большую часть жизни прожил в Харькове. Татьяна Глушкова родилась перед самой войной в Киеве, в семье ученых-физиков.

Ей было два года, когда беженский поток уносил ее от наступающих немцев, но уйти далеко не удалось, попали в окружение и оказались под немцами в глухом селе. "Коптилка, младенчество, голод..."

Только к 9 мая 1945 года семья вернулась в Киев. Парада Победы в Москве Таня не видела, но это событие стало ее точкой отсчета, мерой всех вещей, критерием истины. Передавая мне в апреле 1998 года свою последнюю книжку, она красным подчеркнула в оглавлении два стихотворения: "Парад Победы" и "Прощальный парад". И книгу воспоминаний она назвала "После Победы".

Девочка росла замкнутой и резкой. Бабушка переживала, звала ее "дикаркой" (так и потом, во взрослой жизни, о ней говорили, когда она бросала в лицо ту правду, которую другие не решались сказать).

В тринадцать лет Таня осиротела. Читая "Евгения Онегина", узнавала себя в пушкинской Татьяне. "Дика, печальна, молчалива..." Вскоре судьба привела ее в Михайловское и несколько лет она работала в Пушкинском заповеднике. Ее дипломной работой в Литинституте стал цикл "София Киевская", посвященный первым христианским страницам русской истории. Тему сочли опасной "сусальщиной" и диплом ей выдали на полгода позже, чем другим выпускникам.

Так всю жизнь она шла против течения, и даже нахлынувшие новые времена ничего не могли с ней поделать. Она, неуступчивое дитя войны, не хотела знать никакой другой страны, кроме той, где она ребенком провожала смуглых от пыли и гари ополченцев и срывала одуванчики Победы.

Татьяна Глушкова была единственной из больших поэтов, кто посвятил событиям 1991-93 годов не скупую строку, не затаенный вздох, а целую книгу отчаянных и горьких стихов. Она проводила СССР, как родного человека провожают русские женщины - не тая слез. Одно из стихотворений так и называлось: "Сквозь слезы".

Поздней осенью 1993-го строки из ее стихов неизвестная рука начертала на стенах Красной Пресни, вблизи Белого дома. Ее стихи переписывали и перепечатывали как народные. "Я не стала доказывать, - сказала Татьяна Михайловна незадолго до своего ухода, - что автор известен. Важно, чтобы стихи жили в сердцах людей, а уж кто сочинил эти строки гнева и скорби - не так существенно..."

В сыром тумане нависает,
при первом солнышке горит...
Не знаем сами, как спасает
тот стих, что сердце бередит.
Он добр, язвителен ли, строг ли,
но в нем навек впечатан лик:
незримый нам наш тайный облик
хранит поэзии язык.

Татьяна ГЛУШКОВА

Зимние птицы

Стихотворения.

Предисловие Анны КОЗЫРЕВОЙ.

От редакции: Татьяна Михайловна Глушкова родилась 22 декабря 1939 года в Киеве, окончила в 1965 году Литературный институт им. А.М. Горького, выпустила несколько поэтических книг, много печаталась в периодике. Умерла 22 апреля 2001 года. Сегодняшняя публикация посвящена юбилею Татьяны Михайловны.

Анна КОЗЫРЕВА

Татьяна, русская душою...

Начальные стихотворения цикла «Музыка на святки», посвященные гениальному русскому композитору Георгию Свиридову, были написаны Татьяной Глушковой еще при его жизни. 9 января 1998 г., через несколько дней после его кончины, она напишет: «Те великие жертвы, какие приносит Россия, претворятся ль в купель очищения, напитают ли новую, не рожденную еще силу?.. Русский реквием по Свиридову да сверкнет крупицами света, да взлелеет зерно, из которого солнечным звуком прорастет мощный гимн воскрешенной России! И в его колокольное «Славься!..» вплетено будет и величание Георгию Свиридову».
И весь цикл «Музыка на Святки» станет не просто скорым откликом на смерть Свиридова, а своеобразным поминальным венком-подношением. Причем, в стихах, каждая строчка которых буквально озвучена гениальной музыкой, нет отчаянья. Есть тихая грусть и печаль об ушедшем, есть и скорбь о его кончине, - но отчаянья нет, ибо для православного человека нет самой смерти - жизнь вечна, и эту вечность подарил нам Сам Господь Иисус Христос. «Ведь, право, нет уже причины / томиться в дольних берегах... / И ты, душа, из отчей глины / летишь, летишь, покинув прах».

В исторической реальности январь связал три русских имени - Александра Пушкина, Георгия Свиридова и Татьяны Глушковой. Уже в стихотворении «Вечера русской музыки», где «кружат Свиридова метели», появляется образ поэта: «И сами звезды колядуют, / и вьются ленты голосов, / и музы в лоб тебя целуют, / начётчик букв, подёнщик слов».
Пушкинская «Метель» и музыка Свиридова для нас уже давно нечто единое и неразрывное, и столь же неотделима пушкинская «Татьяна - русская душою» от самой Глушковой. Рожденная в декабре, она осознанно была названа родителями Татьяной в честь пушкинской героини, что, впрочем, не противоречило и святцам. Январский Татьянин день - это и ее день. И главное не только в совпадении имен, а в том, что «русская душою». Ее сопричастность русской истории, проблемам современности были столь ощутимы для нее и реальны, что в словах, прозвучавших в стихотворении «Час Беловежья»: «Когда не стало Родины моей, / в ворота ада я тогда стучала: / возьми меня!.. А только бы восстала / страна моя из немощи своей», - отразились боль и скорбь не только ее одной, а большинства людей, в одночасье потерявших свое Отечество. Было у нее и свое слово «клеветникам России» - хлесткое, безпощадное, непримиримое.
В молодости Татьяна Глушкова несколько лет работала в Михайловском. Там родилось много прекрасных стихов о местах, связанных с великим русским поэтом. «Дом поэта чист и ясен, / много света, певчих перьев, / книга каждая гордиться / пышной титульной страницей... И такие косогоры / за окном, такие дали.../ Снег румяный серебрится / и пылит вишневым цветом...» Пушкин был с нею всю жизнь. Ею написано много достаточно глубоких и самобытных литературоведческих работ, посвященных творчеству любимого поэта. В одной из последних публикаций на страницах «Московского Пушкиниста» (научное издание Пушкинской комиссии ИМЛИ) Татьяна Михайловна приводит слова русского философа Константина Леонтьева: «Гармония - или прекрасное и высокое в самой жизни - не есть плод вечно-мирной солидарности, а есть лишь образ или отражение сложного и поэтического процесса жизни, в которой есть место всему: и антагонизму, и солидарности». Именно в такой гармонии и прошла вся ее жизнь.

--
Зимние птицы

I
Молчим. Скорбим. Осиротели.
А может быть, она - мертва,
та Смерть под музыку метели
в канун Святого Рождества?

Ведь даже встрёпанные птицы
покинули её плеча,
чтоб впиться в нотные
страницы,
крича, гортанно клокоча,

Но вдруг светлея, розовея,
чтоб, сбросив черное перо,
вплетать в напевы снеговея,
напевов райских серебро...

И воском ласковый сочельник,
как медом солнечным, пропах.
И шепчет лапник, шепчет
ельник:
«Что было - прах, легло во прах;

Но то, что дух, - неодолимо:
себя свежей, себя вольней,
летит - молить неутомимо
о милой Родине своей!»

Девятый день

Еще и ель моя свежа:
горит в угоду новогодью.
Но плачет Музыки Душа,
душа, покинутая плотью.

Еще и пушкинская тень
остра, быстра в колонном зале.
Но гаснут свечи на рояле,
и полон мглы девятый день.

Еще стрекозы просверкнут
в златых власах крылатой арфы,
и струны вербный мёд прольют,
как миро из ладоней Марфы.

А флейта, внятная и там,
где сгрудились юго-славяне,
еще свирелит по лесам,
пастушит в солнечном тумане.

Еще гудёт Зеленый Шум
широкой праздничной кантаты,-
а мы полны тревожных дум
и тайной робостью объяты.

Как будто призрачную сень
незряче зрим, дремотно чуем...
То вьюги белая сирень
чело нам студит поцелуем.

То вражьи сети - иль покров
молитвенно простерт
над нами?..
А вьюга горсти жемчугов
швыряет в мертвенное пламя.

«Всё мрак и вихрь», - говорим,
да нет родней ее купели,
в ней - блеск седин,
цветенья дым,
железа лязг и дробь капели;

А вот приляжет у креста,
взобьется облачком в изножьи,-
лебяжьим помыслом чиста,
утешлива, как слово Божье.

И, хвойной веткою шурша,
она до горнего чертога
превознесет тебя, душа:
к Отцу - от отчего порога!..

Под Сретенье – сороковины

I
Ныне отпущаеши...

День Сретенья, ты день разлуки!
Прощальный звон... Приветный звон...
Как жадно старческие руки
простёр усталый Симеон!

Как нежно примет он
Младенца,
как трепетно введёт во храм!..
Белеют снегом полотенца
вокруг иконы по углам.

Ведь, право, нет уже причины
томиться в дольних берегах...
И ты, душа, из отчей глины
летишь, летишь, покинув прах.

Оплакав прах, что был
прекрасной -
земной Отчизною твоей,
где голый куст рябины красной -
зрит огорчённый воробей.

Где гимны русскому раздолью
смычки метельные поют;
где всклень полна счастливой
болью
душа, свободная от пут.

Где голубое Лукоморье
затмило взору явь и близь;
где волей солнышка
на взгорье
озимых всходы поднялись.

Где разом вербы посмуглели
и снится Вход в Ерусалим...
Где робко на Страстной неделе,
Минуй мя, чаша...» повторим.

А Сретенье зовём - Громница.
И се - громничная свеча
средь звезд морозных
золотится,
как летний полдень, горяча.

И се - кутья поминовенья
из красных, каменных пшениц.
Еловой ветки мановенье...
Чуть слышный возглас половиц...

И, как надгробие печали,
как, может быть, сама печаль,
чернеют ноты на рояле,
как чёрный лёд, блестит рояль.

День Сретенья!..
Осиротенья вчерашний день...
Но как светла
долина слёз, обитель пенья,
где сорок дней метель мела;

Где скорбно в белоствольном зале
склонился долу мерзлый куст;
где всей землей мы прошептали
по Музыке сорокоуст.

Публикацию подготовила Валентина Мальми

По окончании Литературного института имени Максима Горького, представляя на суд дипломную работу - цикл стихов «София Киевская», писала: «Родилась я в Киеве. И теперь я возвращаюсь в этот город как к человеку некогда к любимому, во веки незабываемому. И когда из-под крыла самолёта, выезжаю на шоссе и касаюсь гулкого настила моста над Днепром, я вижу зеленые купы деревьев, покрывающих гору, а над водой, над горой, над тёмной зеленью кружит цветом молодого золота купол Софии. Её пощадила даже война. Её знают здесь все. И не замечают. Но если бы её вдруг не стало, город бы опустел. Сюда приводят школьников-малышей, начинающих изучать родную историю. Сюда водили и нас третьеклассников 1949 года, в штапельных форменных платьицах, в стоптанных сандалиях, с бледными бантами в волосах. Нас подводили к мраморной гробнице Ярослава, и я трогала пальцем холодную тяжелую крышку, иссеченную рыбами и письменами, и мне очень хотелось посмотреть - правда ли, что там лежат хромоногие кости незапамятного князя. «Мирный. Мудрый», - говорила учительница… А на стены я не смотрела. Светясь неяркими кронами, уходили они в тридцатиметровую в вышину, и только потом я поняла, что камни - это память о людях, что прикасались к камню руками, прикладывали к ним свой разум, воплощали в нем любовь, горесть, бунт. И тогда слово «предки» я стала понимать как - «отцы». Столетия сдвинулись, и даже самые дальние перестали быть пропастью за спиной».

Однако руководитель семинара Илья Сельвинский в защите диплома своей недавней ученице отказал, и только через полгода была у неё защита, причем «на отлично». Её поддержал замечательный русский поэт Сергей Наровчатов, отметивший, что стихи «разнообразны по содержанию, но они связаны между собой тем чувством, которое мы сухо называем русской темой. Татьяна Глушкова и впрямь по-хорошему национальна в своём творчестве, без немого чванства и ненужной полемичности».

В 1971 году в издательстве «Советский писатель» вышла первая поэтическая книга Татьяны Глушковой «Белая улица». По выходе книги молодой поэтессы Павел Антокольский, в частности, писал о цикле «Киевская София» в рецензии «Свой путь», опубликованной в «Литературной России»: «Если наша современница с такой смелостью рисует князя ХI века, автора «Русской правды», значит, она, вероятно, обладает даром перенестись в прошлое, хорошо знакома с его реалиями. И действительно, она доподлинно знает, что горница князя «еловым пахла лесом и лесом шелестели письмена». Она видит, что «в верховьях букв сидят большие птицы». Но главное - в первой же строфе: «… А слава - и легка и быстротечна, а битвы - только смерть и только пыль». Так проясняется позиция поэта в его взгляде на историю: защита её движущих и строительных сил».

СОФИЯ КИЕВСКАЯ

пока рассвет взбирается по круче,

пока по кругу, медленному кругу

плывёт на юг холодная звезда -

я белой пылью согреваю руку.

Я буду камень слушать в эту ночь,

хранящий жар татарской терпкой крови,

не тронутый, не сдвинутый никем,

на тёмном, как молитва, языке

он мне стихи зарытые откроет.

I. ПЕТРОВСКИЙ ВХОД

Вторит арка

арке Триумфальной,

голубою синевой полна.

День Полтавский, дальний-дальний, -

молодые времена.

И, глазами молодыми

ослепительно блестя,

скачет, скачет -

в славе, в дыме,

царь счастливый

в перекличке ночной.

Смех свой на дно кувшина положил княжеский сын,

отдаваясь игре.

Шебет на дно кувшина принесла летняя птица,

под кровлей возясь.

на гулкий порог.

Ш. ФРЕСКА

Вот светлая, высокая свеча -

негаснущая королева Анна.

Уж девять сотен лет мертва

регина Анна,

Ярославна.

Вся в плавном, величавом жесте,

в рассветных, трепетных лучах,

как зачарованная женщина,

на позолоте, в куполах,

она идет в старинном танце,

и шаг неслышен, взор глубок

под тающим, скользящим глянцем,

и в пальцах снежный холодок.

И кто-то из глядевших строго,

затерянный в туманной мгле,

и кто-то из искавших Бога

в полуденной, чужой земле,

губами дрогнувши сухими,

застывшими от немоты,

дал ей торжественное имя,

скупое имя в три черты.

И вздох - Ора,

и крик твой - Ора,

и свет твой - Ора.

И древний город,

крутогорый,

весь в чёрных вишнях,

весь в белом цвете,

и дик и светел.

А у неё глаза -

от карих слёз.

А у неё уста -

от тихих слов.

А у неё чело -

от белых крыльев,

от скорбных крыльев,

просторных крыльев.

А у неё глаза…

А у неё уста…

А у неё - тоска.

А там, в степи,

до дна испил

всю молодость

недолгую

помолвленный

с недолею.

Из белой пыли -

белый конь.

В волне ковыльной

высок огонь.

Косынкой синей

облей порог.

Другому сыну

дай крест дорог.

И вздох твой - Ора,

и свет твой - Ора,

и слово - Ора.

И горсть земли,

пучок травы,

глоток воды.

Зеленый лист,

и ветра свист,

и птичий гам,

и княжий храм,

и отчий дом,

и синь кругом.

Оранта, Оранта! -

Чтоб вышел оратай

на радость,

на волю, Оранта!

V . ПОСЛЫ

София удивительно спокойна.

Ну, разве вызывают удивленье

лукавые, задумчивые люди,

что въехали в Ворота Золотые,

в которых открывается Восток?

И вот теперь - поворотить налево,

приблизиться неторопливым шагом, -

изобразив большое равнодушье

на своенравно поднятом лице, -

к застывшему вдали сооруженью…

Как будто никогда богослуженья

здесь не велись, и не было печали -

заботы о спасении души!

Здесь власть земная изъявляет волю,

земное благо вдохновляет речи,

земное цели осторожный разум

по колеям стремительным влекут.

VI . ЯРОСЛАВ

О предок мой, поэт, библиофил!

Из всех деяний только книги вечны,

а слава - и легка и быстротечна,

а битвы - только смерть и только пыль.

Был час ночной и одинок, и весел,

из лучших слов слагалась тишина,

и горница еловым пахла лесом,

и лесом шелестели письмена.

Твой княжий лик сейчас совсем не княжий,

и в именах - простые имена.

Тебя опять оплачет и обяжет

на долгий труд чужая старина.

Заморские, заветные страницы!

На волшебстве замешан этот бред.

В верховьях букв сидят большие птицы,

В сплетеньях букв - разгадка и ответ.

V П. ДОЧЕРИ

На Запад - медленно, тревожно

(где нет ни света, ни зимы),

как будто в путь по бездорожью,

к кордону Киевской земли

плывут три молодости князя….

рукою властной

слепые жемчуга дарил.

Бессонно, солоно, напрасно

высоких трав увядший запах

они вдыхали до зари.

С такими белыми плечами,

с застывшими в глазах ночами,

под злую, свадебную песню

(как их покой сейчас невесел!)

плывут из храма три невесты

неведомых,

неверных,

венчанных Богом королей…

На Запад… Медленно - на Запад…

И только взгляд косит - назад!

V Ш. ОБРЫВ

Как черен Днепр в ночной погоде!

Как верен морю!

Ты не верь

в тревожный всплеск.

Здесь страха нет.

На влажном дне

и липой напоённой ночи

припрятан светлый трепет дня

и солнечный раскосый почерк,

и рыба добрая

в пустынной глубине

сквозь сон поёт про синий колокольчик.

IX . ХУДОЖНИК

Он был и рус, и бос, и прост.

Он мог бы год и год,

касаясь купола руками,

висеть, как птица.

он положил последний камень.

Мерцаньем красок отуманен,

забыв пространство,

с небесами

ведя стоцветный разговор,

сорвался вниз…

Его судьба

рассыпана по камню.

X . СЫН

Как помирить враждой разъятый мир,

привычное людское разобщенье,

чтоб главы величавой Византии

признали гордое величье храма,

что в Киеве стоит, отцом построен?

Решенья нет... О, неужели

глаза затем лишь, чтоб повелевать,

рука затем, чтоб сечь упругий воздух?

Так долг велит… А лучше строить храмы.

И много лучше - краской бирюзовой

водить по влажной, по сырой стене…

А сестры?.. Проще, но и горше сестрам.

Их красота повелевает царством,

им красота не для любви дана…

И вот опять встает противоречье

реки и берегов, ствола и леса,

природы и причуд… И трудно, трудно

постигнуть это юноше, что смотрит

тревожным глазом с сверенной стены,

большим тревожным глазом, с недоверьем.

XI . СКОМОРОХИ

Забавники, печальники, для смеха

вы созданы и созваны в мой дом.

Твой час, веселье, твой черед, потеха,

вкатись цветным разгульным колесом!

В ночи никто замены не заметит,

рассвет далёк, а сон ещё глубок,

скупого бога бог веселья сменит,

бог щедрый, неразумный бог.

А ты, умелец, наблюдай движенье,

задумчивости не гони с лица,

запечатлей в смешенье и круженье

колпак шута, бубенчик мудреца…

в хмельном вранье, в припрятанной беде.

Лихой плясун, везучий самозванец,

не весело, не весело тебе!

А ты начни свой розыгрыш с начала,

пока слепец струны не оборвёт…

Всё по уса текло - в рот не попало,

в веселый, пересохший рот.

X П. ПРИТЧА О ПЯТИ ХЛЕБАХ

Глагол искусства горд и неразменен.

Какая рознь в значеньях сходных слов!

Да будет славно, будет всевременно

даренье преумноженных хлебов.

Но вот явился богомаз степенный,

густые кисти в белы руки брал,

и добрый лик, и робкий лик настенный

подобострастной краской замарал.

И вышел вон, и поглотила пустошь

его, его детей, его отцов,

но было с ним надменное искусство -

кощунство умножения хлебов.

Оно себя хранило от обиды,

Не опускало круглой головы,

и становился тяжко ядовитым

ясно-зеленый лепесток травы.

Но снова руки - бережно и чутко

смывают тошный, масляный покров

и до сих пор разгадывают чудо,

святое чудо щедрости хлебов.

Публикация подготовлена Валентиной Мальми.

Татьяна Михайловна Глушкова родилась в 1939 году в Киеве. Ее родители были физиками-рентгенологами, и сразу после начала войны их институт был спешно эвакуирован, а маленькая Таня и ее бабушка остались под немцами и пережили оккупацию в украинском селе. Только в мае 1945 года семья вернулась в Киев, но родители Тани прожили недолго, так как работа рентгенолога в то время неизбежно была связана с лучевой болезнью. В 13 лет она осиротела.

Таня на всю жизнь запомнит послевоенный полуразрушенный Киев, и, став поэтом, она неизменно будет возвращаться в стихах к тем картинам, запечатленным в детском сознании. А в конце жизни напишет замечательную книгу воспоминаний о том времени и впечатлениях своего детства.

В 20 лет она поступила в Литературный институт и навсегда перебралась в Москву. По окончании института работала экскурсоводом в Михайловском. И с тех пор любовь к Пушкину, огромная тяга к его духовному наследию будут вести по жизни Татьяну Глушкову до конца дней. Ее творческое кредо найдет концентрированное выражение в прозренческой мысли о том, что в русском искусстве и шире - во всей русской культуре XIX и последующих веков есть только одна наивысшая, объединяющая всех традиция - пушкинская.

Скончалась Татьяна Михайловна в 2001 году от долгой, хронической болезни. Похоронена на Переделкинском кладбище.

В 1983 году, когда мы встретились с Татьяной Глушковой, она жила на окраине Москвы, на улице Лавочкина, в районе метро «Водный стадион». Занимала она маленькую однокомнатную квартиру на самом верху блочной девятиэтажки. Летом крыша девятиэтажки накалялась от солнца, и в квартире стояла жуткая жара.

С помощью руководства Московской писательской организации Татьяна добилась получения ордера на другую квартиру - в писательском доме в Астраханском переулке. Она была очень этому рада и готовилась к переезду. Но вышла серьезная заминка. Дело было в том, что квартира в Астраханском переулке принадлежала поэту Владимиру Соколову, который, став лауреатом Гос. премии, должен был переехать в еще более престижный номенклатурный дом в Лаврушинском переулке, в центре Москвы. А переезжать он туда не спешил, потому что со своей женой Марианной затеял там какой-то баснословный ремонт. Но в квартиру Глушковой должен был въехать другой писатель, вообще не имевший в Москве жилья и обитавший у знакомых. У него тоже был ордер на руках, и он звонил Татьяне через день с требованием освободить помещение.

Прошел месяц, второй, а В.Соколов все не переезжал. Точнее говоря, не переезжали взрослые еврейские дети Марианны от первого брака, которые и обитали в этой самой соколовской квартире в Астраханском переулке. Сам же Соколов проживал в другой квартире, принадлежащей жене Марианне.

Татьяна оказалась между двух огней. С одного места ее гнали, а в другое не впускали. В конце концов терпение ее лопнуло, и мы с нею приехали домой к Соколову, пригласив с собой участкового инспектора. Только из-за присутствия участкового нам открыли дверь. Дальше прихожей нас не пустили. Милиционер попытался объяснить супругам, что по закону после получения ордера квартира должна быть освобождена в течение месяца. В.Соколов, насупившись, молчал. Но тут вперед выступила Марианна и, нецензурно выругавшись, заявила: «Как вы смеете нам указывать! Мы люди другого положения!» После чего воспрянул духом и сам Соколов: «А вы, - указал он на меня пальцем, - в Союз не вступите. Я вам обещаю». Он имел в виду мое вступление в Союз писателей СССР.

Татьяна ждала еще полмесяца. Наконец квартира Соколова была освобождена. Когда мы в нее вошли, то сразу увидели, что жить в ней нормальному человеку нельзя. Такой грязи, засаленности и насекомой живности я не встречал даже в тех общежитиях, через которые мне пришлось в своей жизни пройти. Полгода мы потратили на капитальный ремонт этой квартиры. Пришлось заменить в ней абсолютно всё. Зато потом, когда к Татьяне приходили многочисленные гости, все они удивлялись: как это нам удалось сделать такую уютную, красивую писательскую квартиру из той загаженной, кишащей тараканами еврейской халупы?

После ремонта мы пригласили священника отца Валериана, и он эту квартиру освятил. Вскоре отец Валериан меня крестил в своей церкви в поселке Отрадное недалеко от Москвы. Это было необыкновенно солнечным, морозным январским утром 1985 года.

А В.Соколов, между прочим, свое слово сдержал. Пройдя Бюро поэтов и Приемную комиссию, я был срезан на Секретариате Московской писательской организации: известный поэт резко выступил против моего приема в Союз писателей. Владимир Цыбин, выйдя с заседания Секретариата, которое проходило в ЦДЛ, подошел ко мне и сказал: «Терпи. Это плата за связь с Глушковой». Пришлось ждать еще целый год, прежде чем по апелляции я был принят на Секретариате российского Союза, где председательствовал Юрий Бондарев.

К сожалению, квартира Татьяны Глушковой в Астраханском переулке после ее смерти была кому-то продана.

В сентябре 1985 года мы с Т.Глушковой побывали в Пскове. Нас там обещал встретить критик Валентин Курбатов, однако не встретил. Мы поселились в гостинице. Татьяна несколько раз звонила Курбатову домой, но телефон не отвечал. И мы целую неделю были предоставлены в Пскове самим себе. Гуляли по городу, по набережной реки Псковы, осматривали псковский кремль, древние полуразрушенные крепости, монастыри и храмы, съездили в Псково-Печерскую лавру. Потом ранним утром сели на речную «Ракету» и по Чудскому озеру приплыли в Эстонию, в город Тарту (бывший Юрьев). Надо сказать, что прибалтийские республики еще в советское время для нас, россиян, были как заграница. Мы бродили по узким, малолюдным, экзотическим улочкам Старого Тарту, заходили в магазины, заваленные импортными товарами, в маленькие уютные кафе, всё более ощущая себя в какой-то другой стране. По каменным ступеням мы спустились в глубокое подземелье бывшей крепости, где когда-то, в прошлые века, находился оружейный арсенал. Теперь там устроили еще одно кафе, вернее, бар, стены которого были выложены огромными голыми камнями, а над стойкой висело чучело совы с блестящими круглыми глазами и распахнутыми крыльями. Создавалась иллюзия, будто ты попал в средние века.

Надо напомнить, что с середины 1985 года уже началась горбачевская «борьба с пьянством», и по всей стране в кафе запрещалось продавать крепкие спиртные напитки. Но Эстония жила по своим законам. Барменша без лишних слов приносила нам за столик водку с соком столько, сколько мы заказывали, и при этом мило улыбалась. Когда мы вечером вышли наверх, то с башни ратуши раздавался бой старинных часов. Мы возвращались на «Ракете» в Псков, и у нас обоих было такое ощущение, словно мы побывали в сказке. Уже в Москве я написал стихотворение «Обещание», которое начинается со слов:

Всё, что есть, я поставлю на карту

и ничуть не раскаюсь потом, -

мы еще посетим в Старом Тарту

этот рай под совиным крылом...

Что же касается Валентина Курбатова, то не могу не сказать, что он просто испугался общения с Глушковой в своем родном городе, где в то время старался выглядеть в глазах местной интеллигенции этаким либерал-патриотом. В восьмидесятые годы сионизированная печать уже в избытке нацепляла на Глушкову свои излюбленные ярлыки - «ретроградка», «мракобеска», «антисемитка» и т.п. Одно дело вести с Татьяной личную переписку, где можно казаться очень смелым, бескомпромиссным товарищем и единомышленником, и совсем другое дело - общаться с «антисемиткой» открыто, на виду у всеведущей еврейской «общественности»... Вот Курбатов и спрятался от нас, когда мы проездом на неделю остановились в Пскове.

Когда мы познакомились с Татьяной Глушковой, она ввела меня в круг своих друзей. Среди них подвизался ныне забытый поэт Лев Смирнов. Через некоторое время Татьяна пожаловалась мне, что ее донимают каждодневные провокационные телефонные звонки, действующие ей на нервы и мешающие работать. Причем звонящие упорно повторяли одни и те же фразы: «Это квартира Юнны Мориц?» или: «Позовите Юнну Мориц». Сомнений не было, телефонные провокаторы точно знали, что Ю.Мориц была непримиримым идеологическим «оппонентом» Т.Глушковой.

Я посоветовал ей обратиться с заявлением в местное отделение милиции, что она и сделала. Вскоре ее пригласил для беседы начальник отделения милиции, который сообщил ей, что хулиганские телефонные звонки исходили из квартиры Льва Смирнова. Татьяна была крайне поражена. Л.Смирнова вызвали на Секретариат Московской писательской организации и предупредили его об исключении из Союза писателей, если это будет продолжаться. Хулиганские звонки прекратились.

У нас с Татьяной была своя тайна - озеро Белогуль. Мы с ней много путешествовали по России и Прибалтике, но такой сказочной природной красоты нигде не видели. Кого я ни спрашивал из своих знакомых, никто про это озеро даже не слышал.

Оно сияло под нами голубой гладью в глубокой впадине, окруженной древним сосновым лесом на Псковщине, в десяти километрах от Михайловского, в котором мы с Татьяной жили целых две недели ранней осенью 1985 года. Забыть это невозможно. Наверняка его видел Пушкин. Озеро Белогуль не раз упоминается в стихах Глушковой.

Мы обошли пешком все окрестности Михайловского, Тригорского, Петровского и Святых гор. Красота тех мест необыкновенна. Ее видели многие поэты. Но кто видел озеро Белогуль? Оно до сих пор стоит у меня перед глазами...

Поначалу Татьяна дружила с Юрием Кузнецовым и Вадимом Кожиновым, который в 80-е годы всячески раскручивал Ю.Кузнецова как поэта, превознося над другими. Но быстро поняв, куда русскую поэзию заводит «кузнецовщина», она порвала с ними отношения. В 1987 году Татьяна Глушкова опубликовала разгромную статью о стихах Кузнецова в своей книге критики «Традиция - совесть поэзии».

Она любила принимать гостей, любила готовить, устраивать многолюдные чаепития и отмечать праздники. Чуть ли не вся русская творческая элита перебывала у нее в гостях. Приходил к нам с Татьяной и Анатолий Передреев. У них были очень добрые отношения. Он вел себя с нами на удивление тихо, мирно, даже интеллигентно, что, глядя на него, казалось просто поразительным. Обычно в буфете ЦДЛа уже после первых двух рюмок он почти всех окружающих называл болванами и идиотами.

Лучшей подругой Татьяны была поэтесса Светлана Кузнецова, а верным ее товарищем был поэт Владимир Цыбин. Из всех, названных мною, в живых уже нет никого.

Мы с Татьяной бывали в гостях у Петра Палиевского, Анатолия Сафронова, Ст. Куняева, Всеволода Сахарова (литературоведа). Однажды в ресторане ЦДЛа (в знаменитом Дубовом зале) к нам за стол подсел Евтушенко (к Глушковой он относился с пиететом) и проболтал с нами весь вечер. Пил он исключительно белое сухое вино, читал новые стихи, произносил какие-то многословные тосты, после которых, отглотнув вина, лез целоваться.

Но вот А.Вознесенского она на дух не переносила, считая его насквозь искусственным, выморочным графоманом, целенаправленно раздутым русофобствующей критикой.

Как-то летом в Доме творчества «Малеевка» наш номер в главном корпусе оказался рядом с номером Беллы Ахмадулиной. Белла, вся нарочито манерная, вызывающе изысканная, при встрече с Татьяной как-то сразу обмякала, сбрасывала манерность и начинала заискивать перед ней. Татьяна и впрямь знала цену всей этой ахмадулинской изысканности. Она рассказывала мне, как в молодости ее не раз приглашали на домашние «элитные» поэтические тусовки с участием Ахмадулиной, на которых та упивалась до такого безобразного состояния, что на утро от стыда боялась поднять глаза на присутствующих. Сталкиваясь с нами в холле главного корпуса, Белла тут же начинала лепетать что-то вроде этого: «Ой, Танечка, вы знаете, я иду кормить собачек, там есть такие маленькие, такие голодные, такие беззащитные...» и показывала целлофановый пакет с остатками еды из столовой. Действительно, все бездомные собаки сбегались к ней, когда она выходила из корпуса.

Несколько раз мы с Татьяной жили и работали в Доме творчества писателей «Дубулты», что был в Юрмале, на берегу Рижского залива. В тихую погоду мы с ней любили гулять по ровному песчаному берегу под крики бакланов и чаек. Но гораздо чаще Балтийское море было неспокойным, штормило и бушевало, особенно по ночам. Первое время шум и грохот волн не давали мне заснуть, я вставал, выходил на балкон, вглядывался в темноту волнующегося моря, затем садился за стол и пытался писать стихи.

Татьяна открыла мне красивейший город - Ригу с ее непривычной для нашего зрения западной готической архитектурой, которая меня завораживала и увлекала, манила в глубь незнакомых улиц и переулков. Я был тогда влюблён в этот город, хотя то и дело пересекался с неприветливыми, колкими взглядами латышей...

Звучащий орган в Домском соборе, «три брата» - три острых шпиля с изогнутыми спинами котов наверху, красноствольные сосны Райниса на берегу залива, песчаные дюны, усыпанные цветущим вереском, холодно серебрящаяся Даугава - всё это, подаренное мне Татьяной, навсегда осталось в моей памяти. И тогда же всё это запечатлелось в моем лирическом цикле «Латвийский берег».

Известные критики поэзии в 80-е - 90-е годы прошлого века всё с Ю.Кузнецовым носились. И не замечали ни Цыбина, ни Фирсова, ни Светлану Кузнецову, ни Татьяну Глушкову, не писали об их творчестве при их жизни. А сами эти поэты себя вперед не выставляли. И если говорить о двух последних, то они вообще были обделены литературными премиями и какими-либо наградами. Зато некоторые намозолившие глаза критики нахватали этих премий и наград с три короба. Ну как же, они ведь у нас главные писатели!..

Татьяна ГЛУШКОВА

Лёг до срока черемухи иней
в уходящую строчку следов...
На твоей и моей Украине
было время цветенья садов.

Плыл по нашей с тобою России
дух весны, до озноба в груди,
и воскрес накануне Спаситель,
и Победа была впереди.

Но уже из неведомой дали
ты глядела, строга и добра,
тихим взором любви и печали,
как навеки родная сестра,

что доселе, в годину излома,
не молчала при кривде любой,
а вела, уповая на Слово,
свой неравный и праведный бой.

Не окончился бой и доныне,
потому у меня на веку
не застудит забвения иней
ни одну твою чудо-строку...

А я сказала: «Будь мне другом,

свидетелем судьбы моей», -

покуда ты глядел с испугом

из-под нахмуренных бровей.

Пока мои слепые руки

еще тянулся целовать...

Весны моей родные звуки

уже откатывались вспять.

И я ничем уж не владела,

достойным боли и любви.

И лучезарный отблеск тела

уж не был на устах молвы.

И то, что назвалось душою

и созидалось в тишине,

как будто с полою водою

ушло, не помня обо мне.

И то, что наполняло строки

такой девичьей простотой,

желтеет, точно лист осоки

над непорочною водой.

И та, что надевала крылья

зарянок, бабочек, стрекоз,

среди густого чернобылья

уснет под шорохи берез.

И разве в запахе черемух

он пробелеет над тобой -

тот юный взмах, тот дивный промах,

что звался сумрачною... мной

и, словно жаворонка песня,

при сельской утренней звезде

теперь влетает в поднебесье

и плачет в черной борозде...

Когда красавицей была,
Когда душой твоей владела,
Когда оливковое тело
Как будто душу берегла;
когда черемуха мела
по голубому Подмосковью;
когда бессмертною любовью
любовь умершую звала;
когда береза, как сестра,
под ветром примеряла серьги,
а там, у чернышевской церкви,
всходили нежно клевера;
когда широкие леса
кукушка гулко окликала, -
я никого не узнавала,
а только шла на голоса
и только думала: продлись,
земли сырой родное счастье,
а вы, нивянки, разукрасьте
за речкой даль, за речкой близь,
а ты, пшеница, колосись
по обе стороны дороги,
а вы повремените, сроки
прощанья - длительностью в жизнь!
И ты, кого еще люблю,
и ты, кого еще лелею,
поберегись: казною всею
еще заплатишь соловью,
заплатишь знобким вечерам,
моим бузинникам горячим
и тем заносчивым, незрячим,
тобой не читанным словам,
какие в книжицу мою
весна московская вписала, -
когда красавицей слыла,
когда разлучницей бывала!
Когда ступала золотым
лужком удушливой сурепки...
А после - ветошки да щепки,
и эта гарь, и этот дым,
А после - только черепки
той виноградной полной чаши,
в которой смех и слезы наши
еще горят среди строки,
еще уводят за село,
еще сажают под окошко,
где бродит горькая гармошка
и всю-то ноченьку светло!

ВЕЧЕРА РУССКОЙ МУЗЫКИ

Совсем не страшно - на свирели,
на лире, лезвии ножа,
пока и в мае, и в апреле,
листами нотными шурша,
кружат Свиридова метели,
поет Гаврилина душа.

И, умилен Вечерней жертвой,
ты прячешься между колонн.
Какою радостью бессмертной
тут каждый звук посеребрен!

Какой смиренною печалью,
какой властительной мечтой...
И плачет ночь под черной шалью,
и пляшет месяц молодой.

И сами звезды колядуют,
и вьются ленты голосов,
и музы в лоб тебя целуют,
начетчик букв, поденщик слов.

Тебя коснулось дуновенье
привольных сфер, отверстых недр -
дубрав купальское волненье,
Фавора златоверхий ветр.

Вот и стала хозяйкой лихою
с древней складкой глубокого рта.
Возрастила полынь с лебедою,
а твержу, что пьяна и сыта.

Замесила дорожную глину,
а твержу, что - крупитчатый хлеб,
Разогнула высокую спину -
вижу, месяц идет на ущерб.

Отпылали весенние годы,
налетают глухие года.
А веселое дело работы
не покинет уже никогда.

ЧАС БЕЛОВЕЖЬЯ

Когда не стало Родины моей,
я ничего об этом не слыхала:
так, Богом береженая, хворала! -
чтоб не было мне горше и больней...

Когда не стало Родины моей,
я там была, где ни крупицы света:
заслонена, отторгнута, отпета -
иль сожжена до пепельных углей.

Когда не стало Родины моей,
я шла тропою к Неземной Отчизне.
Но даже там, как на горючей тризне,
не пел волоколамский соловей...

Когда не стало Родины моей,
в ворота ада я тогда стучала:
возьми меня!.. А только бы восстала
страна моя из немощи своей.

Когда не стало Родины моей,
воспряла Смерть во всем подлунном мире,
рукой костлявой на железной лире
бряцая песнь раздора и цепей.

Когда не стало Родины моей,
Тот, кто явился к нам из Назарета,
осиротел не менее поэта
последних сроков Родины моей.

А та земля, в которую сойду,
которая в наследство мне досталась,
уже металась в пламенном бреду -
как будто вдруг к щеке моей прижалась...

Как будто этих пожелтевших рук
она ждала с заката до восхода,
как будто этот неутешный звук
сулит ей дождь иль солнце с небосвода.

Сулит колосья, полные зерна,
скоту - приплод, а девушке - обнову,
огонь в окне, и тени у окна,
и чью-то верность молвленному слову.

И чью-то разделенную любовь,
и кем-то сокрушенную разлуку,
и путнику - уже нежданный кров,
и грешнику - как раз по силам муку.

Сулит весну - и талый чернозем,
и эту жалость нежную к отчизне,
и всё, что мы опасливо зовем
не смертью, нет, но продолженьем жизни.

НАВЕКИ ПРЕСНЯ КРАСНАЯ КРАСНА...

Еще встает за окнами рассвет,
еще струится осень золотая.
Но нет Москвы. А есть - воронья стая
над стогнами страны, которой нет.

Над выщербленным Зданием Беды,
какое быть желало «Белым домом» -
лакейским флигельком под Вашингтоном,
куда ведут кровавые следы.

И над моей оглохшей головой,
когда дремлю, когда встаю до света,
и вижу: труп плывет у парапета,
отторгнутый речною глубиной.

Ни в воду вы не спрячете концы,
ни в грудь земли, ни в хляби небосвода...
Бредет в острожном рубище Свобода,
ведет коня слепого под уздцы.

Тоща, как Смерть, как черная вдова.
А следом - гулко катится телега...
Не убраны в полях разливы хлеба.
Не убраны тела до Покрова.

И слышу: танки валкие гремят
по старой Пресне - точно по Берлину!..
Нас гнут в дугу. А мы расправим спину.
Священным гневом горизонт объят.

Навеки Пресня Красная красна.
Навеки черен этот ворон черный,
что кружится над Родиной просторной
и над душой - как Спас, нерукотворной,
что плачет, страждет, мечется без сна...

Навеки Пресня Красная красна!

ВОЗДВИЖЕНЬЕ

Все так же своды безмятежно-сини.
Сентябрь. Креста Господня торжество.
Но был весь мир провинцией России,
теперь она - провинция его...

НА ПОКЛОННОЙ ГОРЕ

Залётный скульптор! Что ты изваял?
И что ты вызнал у горы Поклонной?
Что всё безродно - камень и металл,
как ты, пустою славою плененный?..

Какою-то засохшей стрекозой,
какою-то крылатою мурашкой
задумал взмыть ты над моей Москвой,
к ее стыду, во дни обиды тяжкой?

Обласкан черной сворою бояр
и той, и этой проданной столицы,
но будешь сдут - как мошка иль комар,
с державной, белокаменной десницы.

И станут прахом бронза и бетон...
А если призовем кого с Кавказа,
то будет зваться он - Багратион,

пусть он пока - всего сержант запаса.

Все Семь Холмов поклонятся ему,
Бородино вздохнет горячей грудью.
Он смугл?.. Но это чудится в дыму.
Он - русский всей своей орлиной сутью!

ОСЕНЬ 1991 ГОДА

Памяти Бориса Примерова

Живем... И вот дожили до седин
в тоске по юности первоначальной.
Позволь же грозди черные рябин
мне положить на этот гроб печальный.

Что горше осени? Ну разве ты, весна.
Тревожен твой черемуховый холод.
Ждет соловья ночная тишина.
Стучит в висках семипудовый молот.

О чем?.. И пусть косноязычна речь -
парит в ней гений нежности к отчизне...
Что сберегу? Что я смогла сберечь
от той, почти предсмертной нашей жизни?

Как шли в Вертушино сырым холмом -
один другого тише и болезней -
за козьим деревенским молоком:
оно стихов и гуще, и полезней.

Как шли... Сначала - берегом пруда,
болотцем, по затопленной лесине...
В те дни уже балтийская вода
не омывала берегов России.

Как шли... Какой-то жалкий арьергард...
Над ивняком, клубящимся в овраге...
«А ты представь, что я - кавалергард!
Что я, как Пушкин, в ласточкином фраке».

«А ты представь, - в ответ шутила я, -
что я лишь так себе и представляю...»
Друзья мои, друзья мои, друзья, -
кричал мой дух, - я тоже умираю!

Под тем курганом: насыпь до небес...
Под осыпью Советского Союза...
Уже неравным браком мелкий бес
с тобой венчался, солнечная Муза.

Уже слова не слушались. Уже
«Чур, чур меня!» - одно рвалось из сердца...
И серый пепел залегал в душе
изгнанника, калики, погорельца.

Кем мы казались жителям травы -
седым ежам и пухленьким полевкам?..
Как шли... К Москве, а может, от Москвы?..
По лествице?.. По тлеющим веревкам?..

Уж все осыпалось... Лишь этот терпкий куст-
кус благодати - черной синевою
cиял... Вернись! Вернись! Как я сама вернусь,
когда глаза в последний раз закрою.

ПАМЯТНИК ПУШКИНУ

Как сумрачно, как страшно на Москве!
Растаял снег - и прозелень густая
на славной, н е п о к о р н о й голове
вдруг проступила, взор живой пугая.

Она струится по твоей груди,
по раменам, по старенькой крылатке.
О, Боже! То не Пушкин впереди,
то смерть - и тленья злые отпечатки!

Лютуют ч а д а п р а х а над тобой!
Глумятся: мол, и ты подобен праху...
О снегопад, отдай ему рубаху,
укутай пышной шубой снеговой!

Хитер он, твой бессмысленный палач!
Он душит то забвеньем, то любовью.
Он смрад клубит к святому изголовью,
хохочет он, заслышав русский плач.

Он назовет иронией судьбы,
нечаянной игрою непогоды
и ржавчину на месте позолоты,
и вспоротые древние гробы.

Он храм откроет подле кабака,
мелькнет в бедламе патриаршья митра.
А я мечтаю, что твоя рука
сжимает меч, а не поля цилиндра.

Как бесы в полночь, разгулялась чернь.
Ей трын-трава само скончанье света:
стяжает звезд нерукотворных зернь,
вбивает в землю отчий град поэта.

И знаю я, что тленья убежит -
навек вольна! - душа в заветной лире, -
а всё невмочь, когда в дневном эфире,
в подлунном, с л о в о м просветленном мире
когтистый вран над Гением кружит!

ЗИМНИЕ ПТИЦЫ

Молчим. Скорбим. Осиротели.
А может быть, она - мертва,
та Смерть под музыку метели
в канун Святого Рождества?

Ведь даже встрёпанные птицы
покинули её плеча,
чтоб впиться в нотные страницы,
крича, гортанно клокоча,

Но вдруг светлея, розовея,
чтоб, сбросив черное перо,
вплетать в напевы снеговея,
напевов райских серебро...

II
И воском ласковый сочельник,
как медом солнечным, пропах.
И шепчет лапник, шепчет ельник:
«Что было - прах, легло во прах;

Но то, что дух, - неодолимо:
себя свежей, себя вольней,
летит - молить неутомимо
о милой Родине своей!»

ДЕВЯТЫЙ ДЕНЬ

Еще и ель моя свежа:
горит в угоду новогодью.
Но плачет Музыки Душа,
душа, покинутая плотью.

Еще и пушкинская тень
остра, быстра в колонном зале.
Но гаснут свечи на рояле,
и полон мглы девятый день.

Еще стрекозы просверкнут
в златых власах крылатой арфы,
и струны вербный мёд прольют,
как миро из ладоней Марфы.

А флейта, внятная и там,
где сгрудились юго-славяне,
еще свирелит по лесам,
пастушит в солнечном тумане.

Еще гудёт Зеленый Шум
широкой праздничной кантаты,-
а мы полны тревожных дум
и тайной робостью объяты.

Как будто призрачную сень
незряче зрим, дремотно чуем...
То вьюги белая сирень
чело нам студит поцелуем.

То вражьи сети - иль покров
молитвенно простерт над нами?..
А вьюга горсти жемчугов
швыряет в мертвенное пламя.

«Всё мрак и вихорь», - говорим,
да нет родней ее купели,
в ней - блеск седин, цветенья дым,
железа лязг и дробь капели;

А вот приляжет у креста,
взобьется облачком в изножье,-
лебяжьим помыслом чиста,
утешлива, как слово Божье.

И, хвойной веткою шурша,
она до горнего чертога
превознесет тебя, душа:
к Отцу - от отчего порога!..

ПОД СРЕТЕНЬЕ - СОРОКОВИНЫ

Ныне отпущаеши...

День Сретенья, ты день разлуки!
Прощальный звон... Приветный звон...
Как жадно старческие руки
простёр усталый Симеон!

Как нежно примет он Младенца,
как трепетно введёт во храм!..
Белеют снегом полотенца
вокруг иконы по углам.

Ведь, право, нет уже причины
томиться в дольних берегах...
И ты, душа, из отчей глины
летишь, летишь, покинув прах.

Оплакав прах, что был прекрасной -
земной Отчизною твоей,
где голый куст рябины красной -
зрит огорчённый воробей.

Где гимны русскому раздолью
смычки метельные поют;
где всклень полна счастливой болью
душа, свободная от пут.

Где голубое Лукоморье
затмило взору явь и близь;
где волей солнышка на взгорье
озимых всходы поднялись.

Где разом вербы посмуглели
и снится Вход в Ерусалим...
Где робко на Страстной неделе,
Минуй мя, чаша...» повторим.

II
А Сретенье зовём - Громница.
И се - громничная свеча
средь звезд морозных золотится,
как летний полдень, горяча.

И се - кутья поминовенья
из красных, каменных пшениц.
Еловой ветки мановенье...
Чуть слышный возглас половиц...

И, как надгробие печали,
как, может быть, сама печаль,
чернеют ноты на рояле,
как чёрный лёд, блестит рояль.

Загрузка...
Top